Я ничего не ответил, только вздохнул притворно: «Ох, и занесло же тебя!» Он понял меня, сказал:
— Я скоро и себе верить перестану. Честное слово.
Собраться на дежурство должны были на следующий день после работы, к часам семи вечера. О дежурстве уже знал каждый, но так или иначе я подходил то к Михаилу Худякову, то к Николаю Червоткину, то еще к кому-нибудь из тех, которых я считал «неблагонадежными», и обрисовывал картину: так и так, мол, так и так. Думал, наверно, что Василий одобрит мои действия, успокоится, а он едва не рассердился: «Ты чего тут пристал? Послушай, что там Червоткин говорит». Я спустился вниз, к комбайну, сквозь смех ребят разобрал вкрадчивый голос Червоткина:
«Ты чего не явился?» — спрашивает генерал у солдата. «Думал», — отвечает солдат. «А ты знаешь, такой-сякой, что тебе думать не полагается? Это наше дело — думать». — «Так точно, ваше сиятельство», — отвечает солдат. «Так почему же тогда не явился?» — снова допытывается генерал. Прилипчивый попался, вроде Коли нашего. «А мне не положено думать, ваше сиятельство. Потому и не явился».
«Ох уж этот Червоткин! Как бы не подвел», — встревожился я по-серьезному.
Но Червоткин на дежурство явился первым.
— А я уж туточки, — сказал он, поднимаясь со скамьи, и протянул руку Василию. — Шлепай сюда самую красную повязку, пойду хулиганье выискивать.
Но собрались только к восьми. Солнце заметно пошло на закат, а жара все еще не спала — стояли самые жаркие дни июля. Широкая скамейка под тенью тополей сохраняла тепло и устойчивый запах краски.
— Итак, Мельникова нет. Пошли, — не придет, наверное.
Прохладой и сумеречным покоем пахнуло на нас, когда вошли в вестибюль Дворца культуры, где на втором этаже, в агитпункте, временно размещался патруль. Красные повязки были придавлены толстым журналом графика дежурств, уже довольно измятым, с подвернутыми, замусоленными уголками.
— Забота чувствуется, — съехидничал кто-то.
Через несколько минут вышли мы на улицу в повязках на левой руке. Встречные приостанавливались, смотрели на нас, улыбались. У выхода из парка разделились на группы и разошлись по улицам поселка, договорившись через час-полтора встретиться вновь у Дворца культуры. Я ушел с группой Бородина. Улицы были оживлены, и мы невольно старались равнять шаг, держать голову прямо, будто надели военную форму. Возможно, мне только казалось, что мы так идем, но я действительно чувствовал себя подтянутым и стройным и шел какой-то неестественной, медленной походкой, и еще, наверно, потому, что наше дежурство не сорвалось, и мне не терпелось сказать об этом Василию, но я удерживал себя: «Зачем? И так все ясно».
Мы еще не дошли до Дворца культуры, как нам вышел навстречу Николай Червоткин, всплеснул руками:
— Где же вы пропадали? Я вас уже обыскался. Аж упарился весь.
— Задержали кого-нибудь? — не выдержал я.
— Ага, целую банду. — И засмеялся. — У Ерыкалина в квартире держим. Кусаются, черти.
— Где же повязка? — спросил Василий.
— Я же говорю — кусаются, всю повязку изгрызли, в клочья. Да пойдемте же скорее!
Предчувствуя какой-то подвох, мы поспешили за Червоткиным и вскоре уже входили во двор дома, в котором жил Михаил Ерыкалин. В палисаднике за широким столом сидели остальные; увидев нас, замахали руками: скорее, мол, чего вы!
И вот появилась бутылка водки, за ней вторая, быстро и ловко расставляла закуску жена Ерыкалина, и мы, заблудшие, как выразился кто-то, уже сидели вместе со всеми, плотно прижимаясь друг к другу, вокруг стола. Вспомнились слова Ивана Глухова, самого Василия, и мне хотелось что-то сказать, но, взглянув на Василия, на ребят, оживленных и разговорчивых, промолчал, да и сидевший рядом со мной Червоткин приостановил меня:
— Сиди, иш-шо наговориш-ша…
Вскоре стало шумно, жарко, табачный дым застилал глаза, но из-за стола никто не выходил, говорили о шахте, о себе, о комбайне, и вдруг я подумал, что все идет правильно, так, как надо, это и есть та самая обыкновенная рабочая жизнь. И уже видел, как подвыпивший Николай Червоткин обнимал Василия, кричал:
— Тамбовский мужик — крепкий!
А Ерыкалин, когда уже расходились, подавая Василию руку, сказал:
— Ты, Вася, не печалься. Дело с патрулем исправим. Но ведь сегодня у нас разговор был душевный, поближе мы стакнулись. А это — главное. Правильно я говорю?
— Правильно, Миша, — сказал Василий. — Очень даже оно правильно.
На другой день почти вся шахта знала о случившемся. Иван Глухов кричал:
— Я так и знал! По твоему настроению, Василий, это было видно.
— Да пойми ты, Ваня, — ласково успокаивал его Василий, — я ведь после такой встречи радостный хожу.
— Спасибочки, удружил! Он еще и довольный. Ну и ну! Ты что же, на партийном бюро это скажешь?
— И скажу. Именно это и скажу. Мне таиться нечего.
— Ох и путаник ты мой! — смилостивился Глухов. — Ничего, как-нибудь разберемся. Думаю, как-нибудь уладим это дело, а пока мне от парторга попадет на орехи.
— Так вместе пойдем.
— Ничего, я уж сам. Подумай лучше о субботнике. Да смотри, в шахте пьянку не устройте. А то ведь и такое станется.
— Такого больше не будет. Слово даю. Верно, Коля?
А вечером, когда я пришел к нему, он сказал:
— Только что был у меня Мельников, извинялся. И знаешь, о чем он меня попросил? Попросил, чтоб я его в обиду не дал. «Зашпыняли, говорит, ребята меня до основания. Проходу не дают». Теперь мне ничего не страшно.
— И не волнуешься?
— Волнуюсь, еще как, но уже не страшно. Уверенность есть, что все в порядке будет. Пойдет комбайн. Подожди, мы еще и до рекорда доберемся.
Через неделю Василия Бородина приняли в партию, и в тот же день, хоть и не верилось в это, бригада наша проехала половину лавы, что по тому времени было уже настоящей победой.
— Эй, чего там! — закричал Валыш и помчался вниз, на погрузочный пункт, узнать, почему притихли конвейеры. Не успел добежать — навстречу ему попался машинист шахтных машин, паренек лет девятнадцати, бледный, растерянный, тот самый, которого утром в кабинете защищал от нападок горного мастера Виктор Любимов.
— Цепь порвалась, та самая, в конвейерном. Я предупреждал…
— Ишь ты, вывернулся!
Но крика не было и ворчанья тоже: вероятно, брал вину на себя: «Знал, а понадеялся на кого-то», — и сразу же полез вверх.
— Выручай, бригадир, цепь оборвалась. — И снова подался вниз.
За ним молча побежал Василий, и так же молча, не сговариваясь, потянулись и остальные. И уже через минуту вся бригада растянулась на конвейере, стягивала цепь, срывала верхние рештаки, укладывала их вновь, и так до тех пор это шло, пока не уперлись в головку.
— Все, можно качать!
Я взглянул на часы — прошло десять минут. И знал, уверен был, что на следующий день никто и не вспомнит о том, что это была авария. Просто задержка — и все. «Молодцы, ребята», — подумал я радостно.
«Молодцы, ребята», — подумал я радостно и в то давнее утро, когда на восемьдесят девятой лаве только что стали налаживаться дела, но, как бывает всегда, неожиданно, вдруг, выступили валуны, и опять начались завалы, кумпола, сдавленные стойки, — одним словом, «поигрывала» лава не на шутку.
Как ее успокоить, если комбайн не идет: то бар зажмет, то затупятся клеваки или, хуже того, ломаются, как спички… Невеселые, в общем, дела начались. Спускаться даже не хочется, настроения нет и желания тоже, и улучшений не предвидится. Подтачивались добрые чувства, приутихли шутки Червоткина. «До каких пор?» — думал каждый.
Василий понимал: главное — выдержать, сохранить бригаду такой, какой она уже стала, — коллективом сильным и дружным. А как сделать это, не знал. Восполнял слова делами своими, все чаще слышала Михайловна: «Разбуди меня рано». Даже отругал однажды, когда решила она дать ему отдохнуть лишних полчаса. «Пусть поспит чуток, — подумала она, глядя на распластавшегося вниз лицом мужа. — Как лег, так и спит, не ворохнется».
И вот они, первые разговоры:
— Это Василий Иванович виноват. Расхвалил нас, до небес поднял. Цикловать можем! До рекорда добираемся. И что же? Хрен без масла, одна кутерьма.
«Надо, надо выйти из прорыва, — думал Василий. — Медлить дальше некуда, не дай бог, осядет лава — и тогда начинай все сначала, бригадир».
А тут еще смены стали менять, бывали дни, когда по целым часам сиживала бригада в прокуренной насквозь раскомандировке.
В тот день бригада вышла на работу к двум часам дня, а спустилась в шахту только в девятом часу. Получалось так, что непроспавшиеся ребята снова выходили в ночь.
«Хоть бы все было хорошо, хоть бы…» — умолял кого-то Василий, и по лицу его я видел, что уже ни о чем другом в эти минуты он не думал.
Но удачи не было, она ушла от них, исчезла. Опять комбайн без конца цеплялся за огнивы. Приходилось ему самому, — не был уверен, что кто-нибудь вдруг да пойдет молча, не обронив недовольное слово, — самому вырубать их. А затем «зажало» бар на низком, сдавленном месте, и снова простояли час. А время шло, хоть медленно, но шло, и снова вышло так, что не смогли за всю смену проехать и двадцати метров.